Сайт функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям

Душа моя Павел

24.01.2019

«Правильный советский парень» из первых пятилеток Павлик Непомилуев в микроклимате атомного городка появился на свет только в 60-е и вышел в люди аккурат к 1980 году, когда его эсэсэсэр уже взял курс на Беловежскую пущу: «Он один верил в то, в чем другие давно разочаровались» и «был похож на чужака в своей стране».

«Смещения времени» и провалы во временные «колодцы» пронизывают весь роман: Павлик «не удивился бы, если бы сейчас из темноты выступили воины из дружины князя Игоря или солдаты иных старинных и недавних войн». Подвижно и пространство: «Можно было подумать, что родной город Непомилуева находится где-то рядом или вдруг переместился на новое место». Сопровождающий Люду герой вдруг приходит пешком на «север», в тверскую деревню, до которой «как минимум километров шестьдесят», как известно этому знатоку географии.

Время может «куда-то подеваться», как может куда-то подеваться земля, по которой сейчас ступаешь: «Не было на карте этой местности, не было этой реки, не было никакой деревни Хорошей».

«Быть того не может», ‒ думает Павлик. Может, мальчик, может! Абсолютна лишь правда, которая «всем нужна».

* * *

Павлик пришел из города с секретным заводом и условным названием, который не значился на картах, в справочниках и расписаниях, и был окружен «контрольно-следовой полосой и высоким бетонным забором с тремя рядами колючей проволоки».

«Как может быть на свете то, чего нет на карте? А может быть, нашего города просто не существует?» ‒ удивляется Павлик и подбегает к окну проверить, на месте ли его Пятисотый.

В 1980 году вступительные экзамены в МГУ «были сдвинуты на сентябрь» из-за олимпиады, ради которой «целый город от собственных граждан закрыли, всех кого можно выгнали да еще ментов понавезли, как будто тут объект секретный».

Закрытый город без людей равен закрытому городу без адреса. Между этими несуществующими городами лежит неведомая страна, на «долгих проселочных дорогах» которой за разговоры про советскую родину «засмеют или побьют», где члены «великого советского братства» на деле «мечтают отсюда сбежать», а некоторые народы ‒ «еще со своей землей и морем».

«Я не хочу прожить всю жизнь за стеной!» ‒ бросает Алена, уравняв железный занавес с высокой стеной Пятисотого.

«Что, если во всем государстве не осталось советских людей, кроме как в Пятисотом?» ‒ догадывается Павлик. Эсэсэсэр выходит еще невозможней несуществующего города.

Герои вслед за Андреем Амальриком «дискутируют друг с другом, просуществует ли СССР до 1984 года». Роман отвечает на этот вопрос: в 1980 году советской страны уже не существовало.

Только Павликова карта на стене зеленого домика осталась, да и той не верь.

В фантомной стране пространство и время могут изменяться по своему усмотрению.

* * *

Это «роман взросления», подсказывает обложка с юношеским ликом и именем главного героя в названии. «Простого советского парня» и «малообразованного рослого юношу» Павлика Непомилуева чудесные обстоятельства пересаживают из атомной теплицы в заповедник вольнодумства и рафинированной учености. И он сразу начинает взаимодействовать с новой средой.

Между тем свой взрослый выбор Павел делает еще за стеной. «Никаких героев мне не надо», ‒ твердит он вслед опекающему его полковнику: «Моих родителей не спрашивали, хотят они быть героями или нет. Их героями назначили, а они, может, просто жить хотели». Это программа всего поколения прямых «детей XX съезда», рожденных в хрущевские годы.

В университетской «дыре» под лестницей он встречает длинноволосых хиппарей с их пацифистской эмблемой: «круг, в нем птичья лапка и сверху надпись: Make love ‒ not war. Так просто, что даже Павлик с его хилым английским понял».

Эту простую истину Павлик понял еще в Пятисотом, когда к неудовольствию отца ‒ лейтенанта, охотника и рыбака ‒ не ушел в военное училище и отказался «стрелять по зверям и птицам». Павлик говорил голосом своего поколения, когда еще не догадывался о его существовании.

Павлик выходит за стены Пятисотого уже в тоге мудреца, но не знает людей, страны, мира. Ему надо «обтёсывать себя и обтёсывать», и в романе это обтёсывание зрелой души совершается в считанные дни: «Недели не прошло, а твои глазки уже не такие глупенькие».

Его место в мире меняется с космической скоростью. Прыщавый гражданин несуществующей страны в одну ночь соединяется с девой земной и с Девой небесной. Каприз своевольной деканши превращается в «самого настоящего студента». Готовый обустроиться в лесном шалашике «бездомовец» делается самодержцем картофельного поля ‒ не ведающим снисхождения и карающим ослушников бригадиром.

Павлик «тщеславия нажить не успел» и вскоре с легкостью сбросил начальственную маску: ему доставало «просто быть самим собой». Ведь правда в том, что «чем больше обещает юность в будущем, тем смешнее она в настоящем».

Без Павликовой праведности не стоит ни село, ни столица, ни страна. Но стоит наше село и на «Алене, Романе, Бодуэне, Марусе, Кавке, Даниле, Бокренке, Сыроеде» и даже на стукачке Дионисии: вместе они вырастают в «одного большого человека» ‒ в поколение.

«Душа моя Павел» ‒ роман о взрослении варламовского поколения, которое хотело просто жить, просто любить и «говорить то, что думает». Это роман о взрослении русского общества, которое ищет опоры среди живущей «на насилии да на обмане» страны.

* * *

Павлика подселяют к структуралистам, которые составляют перечень претензий к СССР, обсуждают заданный Амальриком вопрос и ведут изощренные политологические споры.

Его отношения с отечеством совсем иного рода: «Любить благополучную, сытую страну немудрено, а ты полюби вот такую. Ну вот есть у вас мать, она стара, немощна, вы же не будете ее за это презирать. То же и с Родиной».

Люда ‒ в отличие от Павлика ‒ знает свою землю лицом к лицу и приносит в роман правду о «трудовом крестьянстве»: «А ведь они, Пашенька, сердце России. Их не будет ‒ ничего не будет. И все наши города, все достижения прахом пойдут, если мы их не сбережем».

Есть и национальная правда ‒ «ты убираешь русскую картошку на русском поле и не осознаешь своей связи с этим», которую подаёт литовка Алена.

У каждого «своя правда в жизни», и как встретиться этим однобоким правдам, как говорить этим отчужденным людям? Негде им встретиться и невозможно говорить.

Поездка на картошку принуждает к диалогу: деревушка из брежневской глуши становится своего рода парламентом с партией власти (безликие «идеологи»), леваками (Павлик) и либеральной фракцией (структуралисты), почвенниками (Люда) и националистическим крылом (Алена). Зачинаются разговоры, и в языке отъявленных антисоветчиков вдруг слышатся Павликовы интонации: «Я же к ним всей душой, всерьез, а они мне туфту свою», ‒ жалуется Сыроед и вздыхает о «комсомольцах-добровольцах, пионерах-героях, целине и энтузиазме».

Социальный эксперимент удался: «И вот уже структуралисты не казались больше снобами, и идеологи были не такими занудами; как-то сблизила всех картошка, сдружила, объединила... В компании счастья было больше и горе не так тяжело переживалось».

«Позабыли обиды» после дня Царскосельского лицея, отмеченного задорным спором о главном лицеисте. На лицейскую годовщину по новому стилю приходится Павликово совершеннолетие ‒ последний день романа.

Пушкин одолжил роману его названье и его царскосельский календарь, Пушкин вызывает в анастасьинском парламенте жаркие дебаты, Пушкиным бодрится Люда перед роковым порогом с низкой притолокой. Пушкин и есть русское слово, и возможно только в нем несть ни эллина, ни иудея, ни надменной литовки, ни веселого хохла, ни умника, ни глупца: всех съединила пушкинская речь.

Анастасьино стало для филфаковцев царскосельской кельей и новым отечеством, где «случайное собрание эгоистов, честолюбцев, неженок, самовлюбленных воображал, пижонов, маменьких дочек и сынков» делается «одним большим человеком, у которого если болит какая-то часть тела, то страдает весь организм».

В этом отечестве есть место для каждого с его правдой, с его заблужденьями, обидами и расчетами.

* * *

В книге много диалогов ‒ это почти пьеса: автор всегда где-то с края сцены или за кем-то из героев, чья внешность набросана двумя-тремя деталями, порой отсутствующими («несуществующий нос» Леши Бешеного). Если романист расщедрится на полторы страницы описаний ‒ значит на сцене двигают декорации к новому действию.

«Душа моя Павел» ‒ раздольное стилистическое пиршество: разговор веселой деканши и сочинение Павлика, притчи о чилийском флаге и ерзающем мальчике, «Слово» и лесная буря, ария Сыроеда на картофельном поле и речитатив пушкиноведов ‒ изысканные номера этой литературной оперы.

«Посреди сачка довлел Бодуэн. Он довлел во всех смыслах этого слова: и в правильных, и в неправильных». Несмотря на сдвинутые брови мальчика с обложки, это очень смешная книга, которую лучше не доставать в метро, чтобы не хохотать над соседским ухом. Комедийное рассыпано не только в подростковой речи и авторских ремарках: к самой трепетной сцене Павлика и Люду подводит водевиль про фальшивого мужа и жену.

Задеть драматические струны автор тоже умеет: «...а потом еще парня какого-то обколовшегося в больницу отвозили, а он по дороге и помер». Вскакиваешь, хватаешься за голову: пристал ли такой исход веселой студенческой картошке, можно ли так повернуть роман про начало жизни? Ходишь сам в тумане, а тут еще Людка с Вабалом его оплакивают, и Павлик призраком является... И зачем дальше читать?.. Но вдруг различаешь «марлевую повязку»... И про первый университетский день, и как выходят друг за дружкой старые приятели, читать уже спокойно нельзя, и эти страницы тоже не для метро.

...В последней сцене Павлик в противоречивых чувствах выходит к балюстраде над Воробьевыми горами и вглядывается в дрожащие огни за рекой... Но торопится к общаге, где у прокуренного входа в ДСВ его ждет очередная Буратинка.

Другой писатель закончил бы роман высоко над столицей, лежавшей у Павловых ног... Не таков Варламов: патетике пустых пространств он предпочитает радость нежных объятий. Make love ‒ not war.

 

В. Н. Попов, кандидат филологических наук




Еще новости / Назад к новостям